Главная страница » Публикации » Евразиец в сердце в сердце Евразии
| |

Евразиец в сердце в сердце Евразии

Владимир Малявин

Как представить русского человека без азиатской шири и азиатского раздолья? В аккуратно расчерченной и просчитанной, скученной и скучной Европе он чахнет и свирепеет. А на сибирских просторах, наоборот, спокоен и благодушен. Не встречал в России человека, который не испытывал бы восторга перед Сибирью, даром что в Сибирь ссылали. Оно, может, и к лучшему. В России чем дальше от глаз начальства, тем комфортнее. А побывать в сокровищнице Сибири: в Хакасии, Алтае, Тыве – мечта каждого русского. Вот и я дожил до исполнения этой мечты: проехал с друзьями и давними спутниками через весь Алтай, побывал на заповедном плато Укок, а потом через девственные горы и озера Западной Монголии добрался до Ховда и дальше в Улан-Батор. Насыщенное и напряженное сверх ожидаемого получилось путешествие. О полученных в нем впечатлениях и пойдет речь.

Евразийский мир

Я долго не задумываясь называл этот ареал «сердцем Евразии», а потом сообразил, что повторяю Николая Рериха, да и многих других вплоть до банальных путеводителей. И правда: только в необъятной Азии есть какая-то недостижимая глубина параллельная такой же непостижимой, неизмеримой «глубине сердца». Интересно, каким видится мир в той глубине с двойным дном, где «сердце в сердце»? Чжуан-цзы говорил, что тот, кто сумеет «спрятать мир в мире», будет в полной безопасности и, следовательно, обретет великий покой. Если вдуматься, то именно таков мир, изображенный на китайских пейзажах: этот мир увиден из недостижимой дали, в нем каждая вещь «укрыта» грандиозностью мироздания, но живет «сама по себе». Такова тайна пространства сердца: в нем мы видим то, что скрыто, спрятано в складке бытия, в нем самое далекое невероятно близко.

Погружаюсь в Алтай и…первые впечатления с ошеломляющей убедительностью подтверждают правильность моего давнего отзыва об этом волшебном крае. Здесь, почти в последней глубине азиатских просторов – глубже только великая пустыня и Гималайские пики – «религиозные доктрины и тщеславие земных царств, память человеческих обществ и сами формы Земли как бы растворяются в многозначительном безмолвии живой, одновременно текучей и смирной природы, в безмолвии, обрамляемым и акцентируемым простейшими знаками вечности: загадочными петроглифами, смутными образами в камне, как бы расплывающимися в его зернистой фактуре, курганами безымянных могил, сухой дробью шаманского бубна, пением, поднимающимся с животного дна души, дрожащими звуками варгана без мелодии и ритма. Здесь все дано, и притом в большом количестве, в своей чистой природной красоте – и горы, и степи, и воды, и камни, и небо – но элементы пейзажа именно благодаря своей грандиозности и красоте как бы ограничивают, нейтрализуют друг друга, сливаются в целостный пространственный образ, который отсвечивает уже запредельной, небесной перспективой… В этой безбрежной цельности мирового пространства глазу даже не за что зацепиться. Словно какая-то неодолимая сила втягивает здесь простор в свое воронкообразное движение, размывает и рассеивает все формы…»

(«Цветы в тумане», с. 23)

Говорят, что название Укок означает земля под небом или пред небом. Очень точно. Небо – подлинный фокус пейзажа и ключ жизни в этих местах. Днем сияет кристально-чистой, словно надраенной до блеска лазурью, водит гряды вихрастых, над самой головой висящих облаков, а ночью развертывает сиятельную звездную голограмму, словно высеченную в черном граните его купола. Здесь все тянется к небу и растворяется в нем. В этом пространстве все всему открыто, все для всего прозрачно, все вещи, как положено в азиатской философии, «вмещаются друг в друга», создавая «одно живое тело» мироздания. Идеальное феноменологическое пространство чистой интерактивности, где нет субъекта и объекта, а есть только небесный круговорот, где все новое подтверждает непреходящее. Оттого «монгол поет о том, что видит». И поет весело. Ибо здесь каждый уже пришел в пункт назначения и наслаждается своей самодостаточностью в легкости вечного скольжения. Как «воздух Парижа» несравненно богаче отдельных парижских достопримечательностей, так невесомый пейзаж Алтая не нуждается ни в каких вехах, не держит ничего тяжелее юрты, но, все в себя вмещая и в себе растворяя, отсвечивает бесчисленными тайнами исчезнувшего в нем мира. Есть великая радость в том, чтобы жить, всегда открываясь несотворенному зиянию неба.

И вот три фазы общей для всей Евразии мудрости: оставить все наносное, все препятствующее вхождению в небесные чертоги; (на)следовать безусловной открытости Неба; возвратиться к Изначальному. Откуда вышел, туда и вошел. Недаром древние китайцы называли существование «выход-вход» 出入. Метанойя на пустом месте и без видимых признаков. Чистая работа самовосполнения всего сущего, восхождения от себя к себе или, говоря тоньше, от не-себя к не-Себе.

Интерактивное пространство – плотное, заряженное энергией. В нем все теряет себя, переходит в свое инобытие и – возвращается к себе с каждой метаморфозой. В нем есть то, чего нет, а того, что есть, как раз нет. Не сон, не явь, не действительность, не иллюзия. И сон, и явь, и действительность, и иллюзия. Все сказанное в нем и о нем – предание, легенда, ино-сказание: всегда иное сказание и сказание о вечно ином. Ткань «семиосферы» проступает в рисунках на валунах и скалах, часто почти неотличимых от естественных трещин и линий на поверхности камней. Лишайники черного и охристого цветов сплошь и рядом подозрительно напоминают первобытные петроглифы. Поистине, здесь письмо человека и письмена природы перетекают друг в друга в энергетически насыщенном пространстве всеобщей метаморфозы. Вот где видишь воочию столь важную для Азии преемственность человеческого и небесного: одно не более чем оборотная сторона другого. В глубине священного озера прозреваешь картины небесной жизни. Но можно и наоборот: «святые надписи покрыты человеческими испражнениями» (Рерих о Тибете). Если святость имманентна жизни, то как же иначе? Древний даос Чжуан-цзы это именно и утверждал.

Рисунки на скалах предельно схематичны и динамичны, как образы в мультфильмах. Прозрачные, пустые, смутные, они плывут в гиперреальности превращающегося пространства и открыты небу, как все в глубине Евразии. Они увидены взглядом «с той стороны» (ибо, строго говоря, здесь нет потустороннего мира). Но поскольку все есть во всем, высшая реальность неотделима от предельной обыденности. В Евразии нет ничего выше быта (учитывая, что сам быт должен быть лишен предметности, а потому пуст, как евразийский пейзаж). Тщательно выписанные детали быта на древних наскальных рисунках вплоть до ведер и лающих собак наглядно это подтверждают. Предметы часто даны одновременно в нескольких ракурсах, словно детали конструкции на чертежах. Рисовальщик очень хотел увидеть их в цельности и притом раскрыть источник их внутреннего динамизма. Линия, совмещающая и узор, и образ, и письмо, обеспечила преемственность всех стадий азиатского искусства от первобытных знаков до самых зрелых творений живописи и каллиграфии.

В этой преемственности я нашел подтверждения моей давней догадке о двухслойном, двухуровневом строении евразийского мира, что сближает его с миросознанием барокко. Нижний, архаический слой евразийства относится к свободной совместности вещей, неупорядоченным отношениям людей, встретившихся в пустынном просторе степи, тайги, пустыни. Эта встреча в зависимости от обстоятельств, обычно случайных, не предполагает ни реальной индивидуальности, ни устойчивой общности; в ней действительность и воображение еще не отделены друг от друга, а само общение тяготеет к его естественным крайностям: сердечной, едва ли не жертвенной дружбы или, напротив, ничем не сдерживаемой враждебности.

Второй уровень отличается наличием рефлексии опыта встречи и сознательной артикуляцией этого опыта, со временем все более тщательной. Ему соответствует существование письменной традиции и государственной власти, что предполагает открытие символического измерения практики. В Восточной Азии эта стадия была закреплена в верховенстве ритуала как основы символической коммуникации и идеала «Срединной империи». Вторая ступень, как легко видеть, не отрицает первой, а фактически вырастает из нее. Вот почему Конфуций советовал в тех случаях, когда ритуал теряет связь с естественными чувствами и вырождается в пустую формальность, искать его истоки «среди дикарей». Двум указанным уровням евразийского мира легко найти параллели в иерархии религий в Азии.

И последнее: если жизнь в Евразии – встреча с забытыми следами жизни, то она порой оказывается и встречей с самими поисками этих следов. В Улан-Баторе есть дом-музей Рерихов «Шамбала». В этом доме Рерихи готовились к своей экспедиции 1926-1927 гг. Масса интереснейших экспонатов и большой портфель еще неизданных писем. Рерихи тогда прошли через Монголию, Китай, Тибет и дошли до Индии. Остается фактом, что только русские способны пройти сквозь всю Евразию и увидеть ее единым регионом. Что бы это значило?

Люди и государство

В повседневной жизни Евразии гораздо больше свободы и радушия, чем на зажатом «рациональными нормами» Западе. Не устаешь удивляться дружелюбию и готовности помочь этих детей бескрайней степи, где правит первый принцип человеческих отношений и начало всякого ритуала: гостеприимство. Но у этой евразийской открытости есть, конечно, свои издержки. Например, стремление приврать или услужливо показать дорогу, даже если плохо понимаешь, куда чужеземцы едут. Сказано ведь: все сказанное – ино-сказание. В евразийском мире все преломляется в нечто иное. В нем важна не истина, а правильное, т.е. искреннее отношение к «миру в целом».

Еще более серьезный вызов – отсутствие того, что называют «гражданским сознанием». Власть действует как бы на двух плохо согласующихся уровнях: уровень небесный, т.е. распределение должностей в бюрократической иерархии сообразно всеобщему порядку Неба, и уровень земной, требующий от чиновника служить частным интересам – личным, семейным, клановым. Вам всегда по-дружески и, конечно, за деньги выпишут нужную бумагу, но далеко не всегда правильно. Ведь за это дело готов взяться любой прохожий. Так случилось во время посещения Национального парка Таван Богд (Пять Святых пиков) в Западной Монголии. Допуск туда нам выписали в первой попавшейся воинской части при посредничестве случайного знакомого. Долго, с ночевкой в палатках, добирались до этого парка. При въезде в парк невероятно важный господин, назвавшийся «инспектором», взглянув в нашу проезжую грамоту, заявил, что в ней неправильно указан наш маршрут, ну и… После пятиминутных препирательств он за не слишком большую (впрочем, для кого как) сумму тугриков поднял перед нами свой шлагбаум: кривой кол с подвешенным к нему в качестве противовеса дырявым тазом и парой камней в нем. Ни карты парка, ни каких-либо указателей вокруг, как и по всей Монголии, не было, и мы еще изрядно проплутали, прежде чем приехали к озеру Хотон-нур. Впрочем, тяготы наших блужданий скрашивали прекрасные виды и неизменное гостеприимство местных жителей, отъехавших на летние кочевья. У озера еще один «инспектор» на мотоцикле взял с нас деньги за ночевку, а на выезде какой-то старичок не упустил шанса вытянуть из нас еще немного деньжат за мусор, который мы вывозили с собой. Но, повторяю, места там фантастической красоты, а чтобы отбиться от служащих парка, кормящихся с него, ночевать лучше на восточной стороне озера.

Двухуровневый, небесно-земной уклад евразийской жизни наглядно воплотился в местных памятниках. В Баян-Ульги мы остановились напротив оперного театра, перед которым стоял диковинный монумент: толстый орел, больше похожий на барана, расправил свои массивные крылья. В постаменте памятника была дверь, за которой, как я увидел, уборщица хранила свои швабры и ведра. Возвышенный символизм, таким образом, не мешал и даже способствовал отправлению прозаических обязанностей быта подобно тому, как установленная Небом власть служит решению «чисто конкретных» вопросов отдельных людей. С точки зрения европейской индивидуалистической общественности – циничная коррупция и профанирование идеалов. В свете евразийской приверженности предустановленному укладу жизни – удобный и уже поэтому глубоко разумный порядок. А цинизм свойствен как раз не азиатам, а европейцам, запутавшимся в своем нигилизме. Азиаты же не знают угрызений «больной совести», всегда бодры и искренне оптимистичны.

Нечто подобное повторилось в Ховде, только там в качестве памятника выставлены гигантские сапоги – для монголов, видно, самая доходчивая иллюстрация народного духа. Рядом стоял без признаков жизни, но украшенный аляповатыми барельефами очередной оперный театр. За ним – салатного цвета дом с красной звездой и двумя голубями по бокам: местная вариация лозунга хрущевских времен: «миру – мир!» (опять мир в мире!). Китчевый натурализм ховдского памятника является, по-моему, наследием извечной азиатской мечты о единении реалистического и символического качеств изображения, только мечты уже полностью отрефлексированной и получившей статус этнографического курьеза. В противном случае ему пришлось бы нести на себе тяжкое бремя тоталитарного отождествления символа и реальности. К счастью, в Азии игра спасает от неразрешимых противоречий чреватых насилием, и тоталитаризм – явление сущностно западное, в Евразии с ее бытовой свободой и разлитой всюду игровой стихией не прививающееся. Но верно, что государство в Монголии блистательно отсутствует в общественной жизни. Начальникам, как я убедился из разговоров со знакомыми монголами, положено просто «сидеть на должности», а народ ничего от них не требует и даже, к моему удивлению, не очень-то понимает кто и как им правит. Настоящая Евразия…

Преемственность-в-разрыве или, лучше сказать, круговорот небесного и земного в человеческой жизни с особенной наглядностью проявляется как раз в ламаизме. Пропасть между правящими верхами и простым людом – одна из важных констант евразийской истории, и поиск связи между темным народом и его духовными вождями, разными «живыми буддами» – вечное задание исследователя Евразии. Эта связь воистину существует, и кроется она… в самой жизни. Визит в Улан-Батор подсказал ответ. В центре монгольской столицы, по соседству с ее единственным мини-небескребом Blue Sky находится самый загадочный и самый поучительный монастырь города, где ламаистский правитель страны в дальнем, недоступном для простых смертных храме монастыря совершал тайные ритуалы соития с божественной партнершей, воспроизводя творческий процесс мироздания, апофеоз жизни. Высшая тайна скрывала самую обыденную, не сказать низменную, истину жизни. Этих духовных правителей привозили в Монголию из Тибета, как в древней Руси поставляли митрополитов из Византии. Итак, Монголия в последние столетия своей истории была периферией ламаистского мира и находилась фактически под внешним управлением, что опять-таки сближает ее с древней Русью. И в этой периферии процветали периферийные ритуалы, сохранившейся в древнейшей ламаистской школе. Интересно, что подобные практики были распространены и на западной окраине Тибета – в царстве Курги (см. очерк «Царство Курги» в книге «Цветы в тумане»). Явление в своем роде закономерное: где периферия, там экзотика, а где экзотика, там эротика. Вот и С. Максимов приводит поговорку о русском старчестве: «В скитах грех с праведностью вместе живут». И недаром старчество и хлыстовство связаны даже генетически. Не менее примечателен и очевидный параллелизм между религией и государством в Евразии, которая есть, в сущности, одна гигантская периферия: и то, и другое «оставляют себя», прячутся от себя, преломляются в иное. Удивительная метаморфоза государства, породившего в эпоху Чингиз-хана сильнейшую в истории власть и добровольно эту власть отринувшего, повинуясь непостижимой логике само-оставления – логике всей евразийской истории. Абсолютная власть обнажает бездну безвластия, что гениально подметил Пушкин в «Капитанской дочке» и все знают на примере большевиков. Одним словом, государство в Евразии давно пребывает в глубоком обмороке и… этим живет! А святость? Сказано русским подвижником о своем ските: «на сем месте будет дьявол».

В конце концов Евразия как никакой другой регион оказалась готовой к модернистской или, если угодно, модернизаторской революции. Последняя легко смела «империю духа». Задействованные в ней общественные силы еще предстоит детально изучить, но есть ощущение, что в этом новом витке бытийного «само-оставления» евразийская история (которая, как я пытался показать, есть по сути археоистория, возвращение к Началу) нашла свое завершение, пришла к некоему окончательному равновесию. Не зря сказано: «сокрой и еще сокрой»…

*

Необъятная Евразия стоит на непрозрачности, которая есть только другое слово для необъятности. Ее правда затеряна в складках «мирового тела», ее обитатели сообщаются друг с другом по незнанию и к вящему удивлению европейских философов не ищут себя друг в друге. Людям Евразии ведома своя высшая искренность: предстояние Небу, открытость его зиянию. В этой открытости они черпают силы для преодоления себя, а лучше сказать восхождения к родовой полноте существования – подлинному залогу бессмертия. Что же такое евразийский путь вызревания нового человека в органической цельности бытия? Может быть, вот эта версия двухслойности евразийского уклада:

«Если самобытно-эмбриональная русская культура созреет, то она, по-видимому, будет иметь краеугольным камнем своего здания русскую рецензию на Новый Завет и азиатское (шаманско-сибирское) колдовское отношение к творчеству как именно бытийному акту…»

(Евгений Львович Шифферс, 1983 г.)

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Похожие записи

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *