Этос и эпос


Владимир Малявин

Путешественность: этос и эпос (вместо предисловия)

Сокращенный вариант предисловия к новому собранию путевых заметок об Азии, озаглавленному «Новые цветы в тумане: повторение пройденного».

Книги пишутся, издаются, а жизнь продолжается. После выхода в свет первого собрания моих путевых записок об Азии интерес к путешествиям во мне не угас. Я старался использовать каждую возможность, чтобы еще раз проехаться по Китаю. Не без удивления я стал замечать, что меня тянуло в одни и те же места, даже если я уже не раз и не два бывал там. Так моя эпопея китайских странствий неожиданно стала напоминать школьный урок «повторения пройденного».  

Со временем я уловил в этой тенденции смещение моего интереса от собственно путешествия к тому, что я назвал раньше с подсказки О.И. Генисаретского путешественностью, каковая, очевидно, относится к самому качеству опыта, настроению путешествующего. Перемена в своем роде естественная и логическая: мысли о предмете свойственно превращаться в предмет мысли. 

Смысл путешествия – встреча человека с миром, которая открывает ему что-то новое, что-то меняет в нем. Именно поэтому в путешествии заключен особый путь мысли и даже философии, где размышление исходит не из общей идеи, а из события, нередко анекдотического случая и не имеет возможности выстраивать обобщения. Оно обречено быть разговором «вокруг да около», салонным остроумием, даже балагурством и может прийти разве что к назидательному суждению и в конце концов к многозначительному безмолвию, которое на самом деле такое «размышление по случаю» обуславливает и оправдывает. Таким безмолвием, кстати сказать, и завершается речь восточных мудрецов. Эта речь несет в себе сильный заряд иронии и даже искреннего юмора. Как иначе поведать об истине, которая всех соединяет, но всегда предстает частным случаем, даже исключением из правила?

Нащупать путь мысли в философии путешественности не так уж и трудно. Во встрече мы изменяемся сами и изменяем других, а предметом философии встречу делает то обстоятельство, что в превращении все вещи равны. Правда, такое равенство не может быть данностью, оно остается неведомым и немыслимым. Именно это отсутствующее единство обеспечивает преемственность существования в его творческих метаморфозах. В нем все частное просто не может не быть всеобщим. Подлинное оправдание и завершение путешествия заключено в переживании всевременного мига, совместности всего. Поистине, путешествие расширяет нашу жизнь до вселенских масштабов и несет в себе обетование вечности.

Вот задание путешествия: из физического потока жизни, череды преходящих моментов встречи прийти к осознанию потока в его целости, когда движение приходит к покою, становится неизбывной паузой, где все сущее возвращается к истоку. Это значит: найти путь всех путей. Движение рано или поздно завершается великим покоем – великим потому, что он не противостоит движению, даже не виден, но вечно возобновляется благодаря ему.

В путешественности внешнее движение физического путешествия претворяется во внутреннее и, по сути, противоположно направленное движение самопознающей души. Не будет удивительным узнать в таком случае, что древние китайцы умели и любили путешествовать, не вставая со своего ложа. Превыше всего они ценили «странствия во сне» – чарующе легкие, уносящие «за пределы восьми пустынь». Более того, в древнем Китае странствие, занятие искусствами и душевная радость обозначались одним и тем же словом (ю). Вольное «странствие в уме» считалось первым признаком мудрости, ведь оно не знает преград и не требует усилий. «Величайший путешественник не выходит со двора», – говорили древние даосы. 

Двор усадьбы

Как вестник превращений, даруемых путешествием, путешественность отличается особой двойственностью, свойственной акту превращения. Она не совпадает с путешествием, но и не существует вне него. Она не «здесь» и не «там», но в то же время и здесь, и там, ведь она пребывает в пределе всего. Она сродни виртуозному мастерству. Виртуоз дела свободен от ограничений, налагаемых материальными условиями практики, как бы забывает и себя, и орудия, и материал своего труда, но как раз поэтому может сосредоточиться на самом ритме и даже, можно сказать, алгоритме своей деятельности, превосходящем физические факторы. Его «забытье» одаривает необыкновенной ясностью духа. Для него поток времени сходится в одно мгновение, так что его сознание может «оставить житейское попечение» и искать безупречного соответствия цельности бытия, каковая, конечно, не может быть «объектом» и опорой мысли. В состоянии путешественности мысль способна только «летать» – и не желает ничего другого! В своих сокровенных странствиях мудрый волен находиться где угодно, не находясь нигде, обитать в бесчисленном сонме миров, ни с чем себя не отождествляя, резвиться как ребенок, не ведая границы между воображением и действительностью, легко переходя от сна к яви, от знания к незнанию и наоборот. Но он не просто ребенок, но и великий стратег, который умеет, скользя на грани видимых и невидимых миров, обнимать все оппозиции и поворачивать к своей (и общей!) пользе колесо фортуны.

В этой перспективе метанойи, «самопревосхождения ума» событие встречи возвышается до вселенской со-бытийности, обретает могучую силу нравственного воздействия. Путь духовного совершенствования, просветления сознания приобретает здесь характер само-настройки или, говоря по-китайски, «само-выправления» равнозначного утончению, одухотворению душевной чувствительности. Таков, как мне видится, самый действенный и даже, может быть, единственно возможный способ связи единичности и всеобщности, актуальности мгновения и мирового всеединства.

Мудрый путешественник идет вперед, неустанно возвращаясь к началу всего. Он, согласно классическому изречению, «подобен слепцу, бредущему без посоха», но, стоя на пороге всех явлений, видит несравненно дальше и яснее других. Череда его «возвращений к истоку», его опыт «накопления без накопления» (тема Лао-цзы) запечатлеваются в глубине его сознания, исподволь выстраивая жизненные ритмы, закладывая мельчайшие, еще беспредметные семена памяти, из которых вырастает память индивидуальная, а та благодаря отбору ее наиболее заметных моментов в поле духовной совместности служит созданию репертуара сверхвременных и уже публичных типовых форм опыта, образующих арсенал культурной традиции.

   Если превращение есть первичная реальность существования, то все образы мира, включая и наши само-образы, являются для нас превращенными образами реальности или, проще говоря, ее подобием, мнимостью, следом, неизбежной иллюзией. В свете превращения все образы и формы, как спонтанные реминесценции, ничего не выражают и не обозначают, а носят характер иносказания, намека, загадки, курьеза, эксцентризма творческого порыва, представляют непостижимую инаковость, предел понятого и понятного. 

Главная тема азиатских цивилизаций и, соответственно, путешествий по Азии и есть встреча с инобытием всего – всегда иным и единым в своей инаковости, как подсказывает сама этимология слова «иное». Интуиция «родной чуждости», (ра)скрывающаяся в глубинной преемственности природных форм и артефактов культуры, резонансе инаковости мира и человека-инока, всегда иного человека, как раз и  определяет то, что можно назвать «большим стилем» огромного региона Евразии. 

Поистине, «место встречи», выявляемое путешествием, есть вместилище бесчисленных откровений жизни. Его нельзя представить себе, но оно навевает «иную жизнь и берег дальний» – сокровище сердечных упований. Будучи родной инаковостью, бездонным колодцем времен, оно развертывается как эпос самопознания. Наш визави в опыте встречи нам неведом, но мы точно знаем, что он есть и что он был в месте встречи прежде нас и мы застаем его там, ибо нельзя быть человеку без отца-матери, а в месте встречи неведомый всечеловек предвосхищает сам себя. 

К океану встречи-превращения, как к началу всего, можно только вернуться. В него нужно погружаться неторопливо и бережно, блюдя чуткий покой духа, открывая в нем все новые глубины. В этом океане жизни забытое прошлое становится близким, а неведомое будущее, как предрекал Ницше, оказывается мерой сегодняшнего дня. Маленький вандал, пишущий на древней стене «здесь был Вася», бессознательно выражает эту мечту о неисповедимой встрече. А заодно наглядно показывает разницу между радостью духовного бодрствования и агрессивной идеологией, логикой идей, отвергающей совместность превращений ради формального и в действительности все разделяющего тождества. Но все же есть смысл спросить, как возможна «политика путешественности», артикулирующая извечную потребность человека в постижении своей инаковости и жизни в совместности с ней? В каком таинственном тигле самое обыденное и близкое нам переплавляется в упоительные грезы недостижимого, которое только таким способом и может быть узнано нами?  

«Политика путешественности» возвещает об утопии повседневности и повседневности утопии. Тема чисто азиатская и прежде всех открытая тем же Лао-цзы, который благословлял людей «радоваться своей еде и любоваться своими нарядами». Эта тема важна и желанна уже тем, что зовет к обретению своей родины, перед которой мы все в неоплатном долгу: мы жаждем и не можем вернуться в нее. Первый путешествующий на Руси – он же и первый русский юродивый Прокопий Устюжский, который, согласно его житию, бродил по лесам и болотам, «взыскуя древнего погибшего отечества». 

Помещенные здесь заметки в какой-то мере проясняют вторую ступень развертывания темы путешествия, ступень земной трансценденции пути, образ путешествия как не просто переживания субъективных аффектов, а тайного исхода в «вечность бескрайних пространств», но пространств не пустынных, а наполненных всеми красками и звуками жизни.  Читатель этой книги будет раз за разом наталкиваться на характерные мотивы путешествия, преобразившегося в путешественность: встреча с иным и непостижимым, духовная сила само-оставления, проницаюшая весь мир, схождение незапамятной древности и неисповедимого будущего в промельке настоящего, взаимное проникновение человеческого и небесного, внутреннего и внешнего, коммерции и святости, свободная совместность душ, благодать оставленности, праздничность быта…