Учитель всех времен
Генрик Йегер, Германия
Учитель всех времен
О книге Владимира Малявина «Конфуций».
Москва: Молодая Гвардия, Серия ЖЗЛ, 2007. 356 с., илл. Издание 4-е.
Генрик Йегер, Германия, Трир
Показать жизнь и творчество Конфуция сегоднешнему читателю – сложнейшая задача для китаеведа: ведь он не может изобразить живого Конфуция средствами научного исследования, не может пользоваться столь привычными для него понятиями «религия», «философия», «литература»…
Определять учение этого самого влиятельного мудреца мировой истории в таких понятиях – дело, в сущности, безнадежное. Конфуций не поддается попыткам «уловить» его и поставить его в рамки общепринятых европейских представлений о духовной жизни. Его «карьера» на Западе – вовсе не карьера, а печальная история пренебрежения и культурной слепоты. Не потому, что не было попыток показать его образованной публике (в Германии Лейбниц, Вольф и Вильгельм писали о нем с глубоким пониманием), но потому что эта публика сама не допускала, что для нее может быть интересным и значительным мышление, не соответствующее европейским представлениям об истине.
Известный русский китаевед Владимир Малявин воссоздал в своей книге, вышедшей в серии ЖЗЛ уже четвертым изданием, образ Конфуция в его сложных и многогранных переплетениях с китайской культурой. Малявин пишет о жизни и творчестве китайского мудреца, соотнося его изречения, которые были записаны учениками в знаменитой книге «Беседы и суждения» (Лунь-ю), с историческими событиями и этапами его жизни. При этом Малявин очень последовательно учитывает тот факт, что Конфуций (как Сократ) сам ничего не писал. Автор считает, что главная ценность для Конфуция — долговечность, проявляющаяся в преемственности самой актуальности жизни. А выстраивает он свой подход на своеобразно понятом единстве жизни и творчества:
Да, учение Конфуция есть поистине только его жизнь, но это жизнь, не вмещающаяся в биографию, в «описание жизни». Словно музыкальный аккорд, эта жизнь навевает память о незапамятном и наполняет сердце ликующей радостью неисповедимых перемен…(39)
Иными словами, изречения Конфуция чаще всего просты и с виду даже банальны, за что их ругали уже немецкие философы 18 века. Гегель смеялся над ними, потому что они «настолько обыкновенны, что не поднимаются над бытом в область истинной философии». Малявин объясняет стиль этих изречений наблюдением второго великого мыслителя конфуцианской школы, Мен-цзы (4./3. в. до н.э.): Хорошие слова говорят о близком и очевидном, но воплощают далекое и глубокое. Дальше автор замечает:
Слова мудрого Куна (Конфуция) просты потому, что призывают нас к стихии естественной речи, к извечной потребности человека выразиться в творчестве, прозвучать в многоголосном хоре жизни… (41)
Одним словом, жизнь и мышление, тело и дух, восприятие и умение откликаться интуитивному резонансу сердца в личности Конфуция настолько слились в одно целое, что Гегель конечно прав, когда говорил, что слова китайского мудреца не «поднимаются над бытом» — ведь быт и есть жизнь, а мысль, которая поднимается над ней, легко теряет « живой контакт с сердцем», как сказал Мэн-цзы.
Сердце слышит и творит музыкальную гармонию жизни только в общении с другими людьми, и только гармония оправдывает уникальное в жизни. Вот почему Конфуций был убежден, что он всегда сможет научиться чему-нибудь у людей:
Учитель сказал: «Даже в обществе двух человек я непременно найду, чему у них поучиться. Достоинствам их я буду подражать, а на их недостатках сам буду учиться» (165)
Только в конкретном диалоге с окружением, с людьми благородный человек развивается и видит в недостатках и достижениях других поучительное для себя. Малявин пишет об этом процессе самоопределения личности:
Тот, кто учится, …становится самим собой перерастая себя….Прозрение всегда приходит внезапно, и дается оно, казалось бы, незаметной переменой в нашем восприятии мира…Школа в китайском понимании есть просто наиболее бережный и действенный способ использования ресурсов для своего совершенствования…(165/66)
Конфуций больше всего был педагогом, учение которого заключалась не в теоретическом освоении определенного мировоззрения, а в «воспитании характера» индивидуального человека (177). Но сама эта индивидуальность не означает оторванности и отчуждения от других людей, она равнозначна «музыкальному согласию» с ними.
Нельзя не упомянуть также глубокие мысли Малявина о китайском языке и в особенности о иероглифической письменности. Они так ярко и четко описывают характер и настроенность китайского письма, что превращают сомнения в духовной ценности учения Конфуция и всей китайской философии в теплое прозрение и понимание:
Древние китайцы возводили письменные знаки и заключенный в них смысл не к умозрительным идеям, а к неким первозданным образам вещей…Так, понятие «образа» связывает воедино письменность и, следовательно, культуру с природной данностью жизни. (206)
Книга Малявина, конечно, не исчерпывает учение Конфуция, которое и в Китае за 2500 лет не исчерпали до конца. Но она раскрывает тайну неувядаемого обаяния Конфуциева завета: примирение культуры с актуальностью жизни. Тому, кто научится благодаря этой книге «хранить тепло древности, открывая новое» (131), откроется и богатство как будто безыскусной, общепонятной и все-таки неисчерпаемой мудрости этой очень древней, но сегодня как никогда молодой страны.