|

Средиземноморье

         В. Малявин

         Mare terrae. Когда земли — море. 

Давно хотел написать о Средиземноморье, о его жизнелюбии, его легком глубокомыслии.
Недавно снова побывал в Греции, и как будто угасшее желание вспыхнуло с новой силой. 

         Этот край любят все. Известно за что. Горячее солнце, голубое небо, изумрудно-бирюзовое море, прибой в белой пене, смех чаек, огненные закаты, волнующиеся горы и гордые столбы скал, терпкие ароматы, яркие и чистые краски, свобода и нега непроизвольно, но изящно сложенного быта с вкраплениями забытого прошлого…  Все это сплелось в один многоцветный пучок в пока еще, к счастью, не слишком модернизированной Греции. И есть в ней места, где концентрация этих чудес достигает запредельной плотности уже недоступной человеческому пониманию: старый город Керкиры на Корфу, Кефалония, крепость в Иании (пишу, как произносят греки, без буквы «о»), Анаполи (верхний город) в Салониках, турецкий квартал в Кавале… В облике и жизни этих мест словно воплотилась интуиция первозданного хаоса, который незаметно преломляется в рукотворный хаос досконально и любовно обжитого места; места, предоставленного самому себе за пределами украшательства и стиля, всех достижений разума и цивилизации.

         Этот запредельный сплав воображения и естества прекрасен полным отсутствием показухи и нарциссизма. Здесь внутреннее, вывернутое наружу, становится не представлением, а приглашением к сочувствию и дружбе. Гостиные служат прихожимыми, где пьют кофе, дома завешены гирляндами цветов, а улицы — веревками с сохнущим бельем.  Лабиринт узких улочек выдает с наивной фамильярностью чувство интимного сродства его обитателей. Дома никогда не повторяют друг друга, каждый из них и каждая деталь в этом непостижимом собрании людей, камней, оград, растений, в этом экстравагантном сцеплении фрагментов очень разных эпох и культур — как новое открытие жизни. Вот когда понимаешь, что жизнь и вправду мировая реальность и что она — поток, где есть только единичное, особенное, исключительное. Этот поток порой застревает и закручивается в собственных провалах, превращаясь в памятники древности и… вечности. Средиземноморье, эту «колыбель цивилизации», невозможно представить без рассеянных всюду образов всегда чуждой, выпавшей из времени, но странно живой,  вызывающе живой старины. Но, поистине, там, где ничто ничего не выражает, нет ничего более родного и близкого, чем неведомое и эксцентричное. По крайней мере, это наилучшим образом соответствует мечте о вездесущей исключительности, которой живет это море земли.

         Наверное, здесь и кроется разгадка неотразимого очарования античности, породившего в Европе к 18 веку настоящий культ ее не столько идеалов или учений, сколько именно материальных следов. Этот культ захватил даже элиту турецкой империи — достаточно вспомнить антикварные увлечения Али-паши, правителя Ианины.  А нам история «античной лихорадки» напоминает, что так называемая культурная идентичность всегда уходит корнями в иное и чужое. Правда, эти корни упорно старается скрыть идеология. Греки, более других народов обремененные «миссией античности», особенно остро ощущают и тяжесть ее культурного императива, и последствия двойственности национального самообраза, что, как кажется, подогревает присущие их менталитету совершенно неординарные противоречия и напряжения, шараханье между гордостью наследников всеевропейской классики и учителей христианства (что совсем не одно и то же) и рутиной быта, т. е. жизни, ушедшей в ее материальность. 

         Но в описанной ситуации есть другая сторона, которая может превратить то, что кажется бременем, в награду. С познавательной точки зрения хаос есть не черная бездна, а как раз совмещение присутствия и отсутствия, видимого и невидимого, виртуального и актуального, сознания и бессознательного. Мозаика средиземноморского уклада, как само искусство мозаики, проросла  на грани того и другого. В потоке экстравагантных сцеплений вещей она позволяет в каждом впечатлении прикоснуться к океану забытья, в каждой мысли натолкнуться на немыслимое. Такого впечатление, что обитатели глубинного средиземноморья живут словно во сне, забывая о том, что делали и думали вчера, каждый день открывая мир заново. А это и есть настоящее условие наслаждения и счастья:

         «И забываю мир, и в сладкой тишине я сладко усыплен своим воображением…»

         Нет, недаром Средиземноморье породило самых убежденных и ярких проповедников сюрреализма.  И заметим, что обе грани этого культурного комплекса — отсутствующая целостность и мимолетная конкретность опыта — находятся на/в пределе себя. Они связаны антиномически: только предельно великое совпадает с предельно малым.

         Сказанное как раз наилучшим образом характеризует так называемую повседневность — подлинный источник сюрреалистского l’art par tous et pour tous[i]. Повседневность, будучи в высшей степени обыденной, вездесущей и неизбывной, ускользает от всех определений, ни в чем себя не проявляет, ничем о себе не свидетельствует. Можно лишь предать себя ей, оставить себя в ней, еще точнее — пред-оставить себе и миру место в ней. Вот тайный источник счастья и несгибаемого сибаритства средиземноморцев. Мир сделает мирным тот, кто сумеет смирить-ся.

         Здесь я наталкиваюсь на мою старую тему метаполитики как основы человеческой общественности. В метапространстве хаоса или вездесущей предельности власть и общество не видят друг друга, не пытаются друг на друга воздействовать, но незримо сходятся по своему пределу в летучей, непрестанно обновляющейся стихии повседневности. Вспомним изумительное откровение даосского мудреца Ху-цзы и не менее поразительный комментарий к нему ученого 17 в. Ван Фучжи. Ху-цзы так описал то, что он назвал своим «изначальным образом»: 

         «Я предстал таким, каким я был прежде чем вышел из своего прародителя. Я предстал пустым, неосязаемо-податливым; нельзя понять было, кто и что я такое».

         Ван Фучжи увидел в этих словах не мистическую исповедь, а образ общества, где «каждый, будучи полным в себе, свершает собой небесный закон», и все делается как бы само собой, без личного произвола и расчета, ибо люди здесь в каждый момент жизни открываются  всему миру и целой вечности. В таком сообществе нет субъектов и объектов; в нем «пахота сама пашется, пряжа сама прядется, ритуалы и наказания сами по себе исполняются, и все дают друг другу обрести покой в небесной глубине каждого… Это значит: пребывать в отсутствии всего и не искать славы, следовать другому в том, что таково само по себе, и не иметь корысти. Обыденность и простота такой жизни как раз означают схоронить мир в мире». В этом обществе, добавляет Ван Фучжи, все «свершается не людьми, а обычным ходом вещей», и  притом каждый «переносит себя» куда-то, «замещает» собою  что-то[ii]. Поистине, ускользающая целостность бытия неотличима от виртуозного или, если угодно, абсолютного действия Мастера, где нет ни делателя, ни делаемого. Но это всеединство сделано (именно сработано бдящим сознанием!) из вездесущей, неисчерпаемой инаковости — того, что всегда и везде само себе чуждо и поэтому рождает бдение.

         Родовая полнота бытия — мать человеческих дел. Только в ней человек находит отдохновение. Только в ней труд может стать молитвой. В Китае мудрый правитель, по Лао-цзы, устраивает жизнь так, чтобы ни в чем не было разделения. Ван Фучжи распространяет эту утопию нераздельной целостности жизни даже на техническую деятельность человека, что, конечно, не отменяет этой утопии и даже не противоречит архаической фазе греческой античности, не знавшей разделения между машиной и организмом. Со временем и, возможно, именно из-за невнимания к соборной природе  общественной практики европейская мысль отошла от идеала райской полноты жизни, и его отблески остались лежать разве что на залитых солнцем пейзажах Средиземного моря, навевая страждущим гостям с Севера сладкую тайну всех времен. Эта тайна целого: неразличимость, как только и бывает в океане, а еще в пустыне, того, что не может не различаться: неба и земли, духа и материи, присутствия и отсутствия, вещи и отражения, близости и недостижимости. В Средиземноморье все грани времени и пространства беспрепятственно преломляются друг в друга, друг в друге просвечивают и притом в их крайнем, доведенном до предела виде. Здесь время сгущено до чистой материальности старых, сломанных, выпавших из жизненной практики вещей, но в тяжелой материальности мира сквозят — как смутная память или столь же смутная надежда — легкость духовного порыва и его незримый простор. И время, как в магическом кристалле, расходится в разные стороны, не теряя неопределимой, но неустранимой связности реального и виртуального. 

         Недавно открытые захоронения македонских царей являют до странности точную аналогию описанной здесь структуры инобытия: гигантские погребальные камеры уже своим необъятным пространством внушают чувство мировой невесомости, обещание света и жизни в царстве мрака и смерти. Инаковость таится в глубине даже вечно иного мира. Точно такую же конфигурацию мы находим в погребениях властителей Китая. Похоже, мы имеем дело с глубочайшим образом  сознания, сплавленного с миром, тем самым прародителем человечества, который соединяет все времена и цивилизации и из которого, как говорил древний даос Ху-цзы, выходят все люди.

         Но даже этот поразительный образ может быть оставлен и преодолен в затейливой простоте самой жизни. Суждения Ван Фучжи заставляют вспомнить, что мудрость неотличима от детской наивности и страсти к игре. Играющий ребенок умеет быть кем угодно и притом не прячется от мира, но утверждает себя и радуется жизни, творя себе все новых «заместителей». Догадывались ли европейские  поклонники Просвещения, что здесь-то и скрывалось откровение, которого они ждали от бесконечно далекого, бесконечно другого Средиземноморья? 

Верхнее фото — дверь в гробницу македонских царей. Остальные — уголки крепости Иании.

[i] Искусство от всех и для всех.
[ii] “Чжуан-цзы. Внутренний раздел». Пер. В.В. Малявина. Иваново: Роща, 2017. С. 320. Перевод изменен.

Похожие записи

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *