| |

Этика Невозможного

Беседа с Владимиром Малявиным в редакции журнала «Эксперт», январь 2003 г.

Эксперт: Вы исследуете феномен терроризма, но постоянно соотносите все то, что происходит с западным миром, с учениями дальневосточной цивилизации. Правомерно ли это? Ведь речь, прежде всего, идет о влиянии Ближнего Востока на Запад – Запад в широком смысле этого слова.
В.М.Глобальный терроризм не имеет отношения к китайской цивилизации. Но ссылка на Лао-цзы может быть поучительна. У нас в моде Шмитт и геополитики, которые одержимы поиском врага. А Лао-цзы говорит о согласии разных и даже несопоставимых миров. Так же учит Христос: разделение, но и неиссякаемая любовь. В любом случае на глобальный терроризм можно ответить только с высоты глобального человеческого опыта. Я вижу этот «глобальный» ответ в том, что можно назвать этикой невозможного. Этикой, которая созидается принятием «совсем иного» и недостижимого. Этикой открытости события – парусии, а не нормативной этикой сущности – усии. Прозрачность современного мира предъявляет нам какой-то новый вызов, тянет за горизонт доступного. Думаю, нам нужна «коперникова революция» в морали. Благодаря Копернику люди перестали считать Землю центром вселенной, а благодаря «коперниковой революции» в морали люди должны перестать считать центром жизни свое субъективное «я». Многим этого не хочется, я понимаю. Но если речь идет о жизни и смерти…
Как вы понимаете, что такое смерть? Потому что в христианской традиции смерти нет.
Смерти нет, но человек, не думающий о смерти, уже мертв. Смерть – символическая реальность. Она есть как раз потому, что ее нет. Но она дает о себе знать в нашем сознании своей  конечности. По поводу отношения к смерти у Хайдеггера есть с виду схоластическое, но в действительности  глубокое наблюдение: от восприятия смерти как «невозможности возможности» нужно придти к ее осознанию как «возможности невозможности». Этика невозможного указывает на абсолютный покой духа, когда все уже оставлено – и потому все остается. Этот покой, позвольте мне напомнить главный тезис моей последней статьи, нужно понимать как условие и сущность коммуникации и, следовательно, власти. Власть – это совершенно нейтральная среда сообщения, в которой все упокаивается, с-миряется.
Вы пишите, что даже в чистой теории вряд ли возможно придать какой-то политический смысл борьбе с терроризмом. Но я так и не понял, возможна ли «этика невозможного» как некий практический способ устранить совершенно конкретную угрозу?
Этика невозможного действительна в крайних ситуциях, и обыденному сознанию кажется, наверное, фантазией или причудой. Смертельная опасность  очень помогает выживать, но обсуждать это «за чашкой кофе», по-моему,  неприлично. Что же касается борьбы с терроризмом, то ей, на мой взгляд, невозможно приписать политический смысл именно из-за взаимной непроницаемости, несопоставимости двух образов современного человечества: сверхчеловека, принадлежащего технократической цивилизации, и недочеловека, человека-животного, порабощенного цивилизацией потребления. Оба эти образа порождены нигилизмом модернистсмкого проекта, но выступают в совершенно разных видах. Первый представляет бесчеловечность технократии: для него насилие выведено вовне – в зрелище, в подсознание, в «третий мир». Второй воплощает невроз потребления: он охвачен жаждой мучительства и убийства. Понятно, что нужно восстановить цельность человека, найти «исключенное среднее», принять Иное. Этика невозможного, как я полагаю, позволяет преодолеть разорванность современного человека, но она требует нравственного сверхусилия и возрождения аскетических ценностей. Речь идет о переоценке и сохранении политики в новых условиях, уже лишающих смысла традиционные политические и религиозные институты.  Все острее ощущается, что прежняя политика идей и принципов, а рвным образом этика идеалов и норм проходят мимо реальной жизни. Мы живем в мире, где все имитируется. Отттого же приходится говорить о «призраке» терроризма. Нужно опознать призрачность современного медиа-зрелища, постичь мифичность мифа – и вернуть себе реальность, которая всегда внутри, а не вовне.
Я читаю ваше осмысление терроризма через Лао-Цзы, и все время возникает странное ощущение. Вы пишите: «Постмодернистский мир Запада населен частными лицами, претендующими на публичную значимость, — болтливыми добчинскими и бобчинскими. Не эта ли сладкая парочка, воплотившаяся в башни-близнецы Всемирного торгового центра, была истинной мишенью террористов?». Вы как будто намекаете, что эти самые террористы, не зная того, — своего рода носители учения Лао-Цзы. Они реально приняли смерть – и сами овладели «этикой невозможного».
Терроризм есть лишь симптом дегуманизации, которую принесла современность. Разве самоубийство имеет что-то общее с реальным подвижничеством? Террористы демонстрируют только собственное бессилие – и притом сами это сознают. Добчинские-бобчинские обречены на небытие, терроисты обрекают себя на небытие. Какая разница? Сами террористы в той мере, в какой они претендуют на публичность, – такие же призраки, как их враги обыватели. Но вина обывателя в том, что он считает себя реальным и, стало быть, пребывает в  прелести. Вот почему террористические акции надо считать особого рода недоразумением и анахронизмом: тут ранний модернизм, заблудившийся во времени, встречается с поздним модерном. Насилие, которое изначально составляло движущую силу «модернизации», после раскола человека витает в воздухе, то и дело впиваясь в то, что стало только подобием социума. Этакая война призраков.
И потому авторитаризм, по-вашему, в его китайской форме в каком-то смысле идеальная форма власти?
Авторитаризм не идеальная форма власти, в нем вообще нет ничего идеального.  Он указывает на действенность действия, эффективность управления. А практичен он тем, что оберегает безмолвное согласие управляющих и управляемых. Авторитарное правление действует, как вращается двойная спираль: в нем центростремительное движение (правитель, покой абсолютного свершения) совмещается с движением центробежным (народ, многообразие повседневной жизни). Такой порядок, конечно, альтернативен модернистскому просвещению, исходящему из самотождественности «критически мыслящего субъекта». Интеллектуалам здесь уготовлено не «представлять» общество, а артикулировать вечно возобновляемую паузу, повторение неповторимого,  одним словом, указывать на  предел и одновременно условие человеческой социальности. У них есть возможность быть с властью, не будучи в ней. Их удел – «внушительное присутствие». Это тема «Вех», до сих пор плохо продуманная… Ясно также, что авторитарный социум не нуждается в  публичной политике.  И здесь кроется причина необыкновенной  устойчивости китайской цивилизации. Ее трудно понять интеллигенту, приученному и привыкшему ставить во главу угла свои «убеждения» и притом даже не задумывающемуся о том, что такое человеческая сообщительность.
Авторитаризм предлагается как возможная схема власти? Для кого? Для чего? Это выход из состояния «сумерек политики»? К кому вы обращаетесь?
Да, я предлагаю хладнокровно рассмотреть посылки авторитарного правления (ибо едва ли возможно говорить об «идее» авторитаризма) и нашим властям предержащим, и народу, и интеллигентам. В России власть и народ всегда избегали друг друга,  и вместе с тем находились в некоем внутреннем сопряжении. Бывали бунты и восстания, но их целью было восстановление должной авторитарной власти. Так не лучше ли перестать морочить себе голову  псевдодемократией и задуматься над тем, как использовать традиционный для России дуализм Царства и Земли? Это, как нынче гогворят, политический ресурс поболе нашего парламентаризма. В России самые близкие этому предложению проекты выдвигали Карамзин и славянофилы – не самые глупые люди в русской истории. Правда, сделать им ничего не дали – всегда проще съехать на идеологию… Но вот демократам и либералам дали сделать, и что-то не видно, чтобы народ был им сильно благодарен.
Если рассмотреть проблему авторитаризма, то, наверно, это можно сделать в контексте военной операции против Ирака. Здесь происходит столкновение совершенно разных политических систем…
Глубинная природа конфликта здесь все та же: незаметное в своей тотальности насилие глобализма против насилия физического, личного (если отвлечься от несопоставимости размеров насилия с обеих сторон). Это столкновение наблюдается повсюду, и в нем не может быть победителя. Однополярный мир не просто плох – он невозможен. Сама Америка есть химера тоталитарной демократии или демократического тоталитаризма. И она будет воспроизводить это противоречие везде, где захочет «навести демократию». Между тем, при всех малосимпатичных сторонах китайского уклада можно верить китайцам, когда они протестуют против однополярного мира. Китайская цивилизация учит жить в согласии с «иным», и китайские общины отлично существуют в любой социальной среде. Не в последнюю очередь потому, что  избегают противостояния с внешним миром. И это тоже принадлежит авторитарному порядку правления.
А насколько до сих пор адекватно или правомерно само разделение на Восток и Запад?
Это очень простая, может быть, слишком простая метафизическая схема. Но иногда полезно и упростить. Между Западом и Востоком есть существенное различие: Запад интересуется содержанием сознания. Восток старается понять, как сознание изменяется и превосходит себя. Поэтому для восточного человека главное – не знание и не творчество, а именно сообщительность сердец. Восточный человек не только не бравирует знанием, но даже равнодушен к нему. Для него важнее готовность и способность сотрудничать. Европейцы, конечно, считают это слабостью или в лучшем случае коварством. Но нынешняя компьютерная цивилизация ума как раз не требует.При этом тот же китаец невероятно терпелив и всюду эффективен. Потому что он с молоком матери впитал в себя умение быть общительным.  Запад же навязывает другим то, что думает о мире и о себе, а реальное взаимодействие в лучшем случае подменяет «культурной антропологией».Оттого же военная стратегия тех же американцев столь бесчеловечна. Но Америке придется свою стратегию пересмотреть, хотя бы потому, что уже сейчас она не может Китай раздавить. Другое дело, что китайскому миропониманию не свойственна конфронтация, и мне трудно представить себе «мировое владычество» Китая. Вся жизнь китайцев построена на посылке о том, что настоящий властитель неприметен, как дракон в облаках. Нам уготовлено не замечать китайского господства…
А вот глобальный человеческий род, он возникает только сейчас или же он оживает, он был уже когда-то – и в какой-то глубине существовал все время?
Конечно, в потенции он существовал всегда. Как данность, этот род – первый человек, Адам Кадмон. И, по верному слову Уильяма Блейка, «все, что есть сейчас, уже было в чьем-то воображении». Но, как задание, как грядущее богочеловечество он творится осуществлением этики невозможного. Ответ однополярному глобализму – это личность, по определению уникальная и существующая в сообщительности сердец, но в рамках иерархического социума семьи/школы. Учитель и ученик образуют внутреннего человека, который есть одновременно отец и сын.  Правда христианства в том, что Бог приходит в мир через сына. Но последние слова Христа на кресте говорят о том, что Бог присутствует в оставленности сына. Вот глубочайшая тайна христианства и вместе с тем – тайна абсолютного покоя и власти.
В «Повести об Антихристе» Достоевского говорится об Антихристе, который дал людям все. Он им дал даже свободу вероисповедания, все что угодно – блага, развлечения. Но он только отказался уверовать в Христа публично. И как бы отказал людям в идеале. То есть все дали человечеству – не дали только идеалов, идей, догм, привязанностей. И они отказались так жить. Он описывает специфическое европейское христианское сознание, и оно, кажется, противоречит сказанному вами.
Этот очень острый и сложный вопрос, и я намеренно обходил его. Вкратце мой ответ таков: Достоевский гениально предвосхитил дегуманизацию мира современности. Но его легенда, по форме довольно неуклюжая, есть также продукт интеллигентского сознания. Непонятно, почему обеспеченная жизнь должна непременно убивать духовную свободу и усыплять совесть. И разве публичное поклонение Христу – единственный достоверный признак христианской жизни? Христос говорил: «воздайте Богу богово, а кесарю – кесарево». И притом предостерегал от публичной молитвы. Для меня это значит, что он учил умереть для внешнего закона ради внутренней жизни.  Его учение – «не от мира сего», и никаких установленных форм в этом мире не имеет. Свобода от мира дается не в борьбе с тем, кого считают Антихристом (у этой силы нет лица), а, как ни странно, в сознании своей оставленности Богом в мире. Жить воистину можно, только оставляя себя в теле – теле Христа. Человеческий язык это не вмещает. Зато вмещает сердце. Антихристово же дело – доказывать соответствие формы и содержания.
А в чем, по-вашему, может быть индивидуальное призвание России?
Это как в электрической схеме. В ней есть несколько необходимых элементов. Схема эта создается Западом, но будет приводиться в действие Востоком. Россия может стать в ней своего рода реостатом – тормозящим элементом, который будет мешать событиям происходить по намеченному плану и привлекать внимание к неисповедимому. Она это всегда делала и сейчас делает, но несознательно. Нужно найти новое понимание «русскости», которое превзойдет наши прежние идентичности. Нужно все-таки определиться в своих базовых ценностях. Знают же американцы, англичане, французы, да и те же итальянцы, за что они стоят. Надо и нам знать. Русские поразительно разобщены. Но это залог того, что мы можем быть реально едины. За юродством русского человека, которое так смущает людей Запада, угадывается особая свобода сознания – свобода как открытость «иному». Тот великий урок, который России, по Чаадаеву, суждено преподать миру, заключается, возможно, в том, чтобы изжить исступление терроризма (вирус которого гуляет по телу России) средствами этики невозможного. Нам уготовлено принять непостижимое: предел уязвимости совпадает с полной безопасностью.
 Чайна-таун — я этот ваш образ очень люблю. И вот аналогия с бесконечным американским пригородом… И тут фраза такая, сильная очень: «проблемы межцивилизационных контактов, которые никак не удается решить средствами идеологии и политики, становятся легко разрешимыми, как только Восток получает статус вездесущей повседневности, то есть мира в мире».  Дальше есть еще одна ключевая фраза «нет ни денег, ни догм в этом Чайна-тауне, ни привязанности к прошлому, ни упования на будущее». Вы предполагаете, что этика невозможного или может быть даже политика невозможного состоит в том, чтобы отказаться от идейных привязанностей, догм, упований на будущее, и идеал – муравейник?

Я сейчас подумал, что такой вот образ Чайнатауна  очень напоминает общество «позднего модерна», в котором торжествует стихийная текучесть жизни (вспоминая недавнюю книгу З. Баумана «Жидкая современность»). Отчасти вы правы: вот она, «желтая» или, как утверждал еще Мережковский, «китайско-американская» угроза в чистом виде. Перспектива для русского интеллигента ужасающая. Но почему надо ориентироваться на «прогрессивную интеллигенцию», а не на «гениального русского обывателя» Розанова? Принимая невозможное или, вернее, смиряясь с ним, мы теряем или приобретаем? В нашем сознании есть глубина, которой никто не угрожает. И благодаря ей мы чувствуем себя в безопасности, даже тогда, когда мы – как это в действительности и свойственно нам – чувствуем себя в опасности.

Книги и материалы для членов Клуба>>

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Похожие записи

0 комментариев

  1. …В том постмодернистском мире, в который мы упали со всей жадностью ненасытного потребителя чуждой в идеологическом плане культуры после 1991 года, вообще не существует объективной реальность, как некой среды и как объекта исследования. История искажается в угоду текущего момента, и метки, на которые исследователь опирается в ее изучении – есть метки личностные и волевые. А потому исследование исторической достоверности в художественных произведениях и авторской позиции приближает не к общепринятой «объективной» точке зрения, а только к конечному историческому «продукту», годному для сиюминутного потребления, под конъюнктурный «заказ» постмодернистского общества.

  2. …В том постмодернистском мире, в который мы упали со всей жадностью ненасытного потребителя чуждой в идеологическом плане культуры после 1991 года, вообще не существует объективной реальность, как некой среды и как объекта исследования. История искажается в угоду текущего момента, и метки, на которые исследователь опирается в ее изучении – есть метки личностные и волевые. А потому исследование исторической достоверности в художественных произведениях и авторской позиции приближает не к общепринятой «объективной» точке зрения, а только к конечному историческому «продукту», годному для сиюминутного потребления, под конъюнктурный «заказ» постмодернистского общества.

  3. …В том постмодернистском мире, в который мы упали со всей жадностью ненасытного потребителя чуждой в идеологическом плане культуры после 1991 года, вообще не существует объективной реальность, как некой среды и как объекта исследования. История искажается в угоду текущего момента, и метки, на которые исследователь опирается в ее изучении – есть метки личностные и волевые. А потому исследование исторической достоверности в художественных произведениях и авторской позиции приближает не к общепринятой «объективной» точке зрения, а только к конечному историческому «продукту», годному для сиюминутного потребления, под конъюнктурный «заказ» постмодернистского общества.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *